Она тогда приехала к нему на две недели после трёхлетней разлуки, и в первое мгновение, когда, до смертельной бледности напудренная, в чёрных перчатках и чёрных чулках, в распахнутой старой котиковой шубке, она сошла по железным ступенькам вагона, посматривая одинаково быстро то себе под ноги, то на него, и вдруг, с лицом искажённым мукой счастья, припала к нему, блаженно мыча, целуя его в ухо, в шею, ему показалось, что красота, которой он так гордился, выцвела, но по мере того, как его зрение приспособлялось к сумеркам настоящего, столь сначала отличным от далёкого отставшего света памяти, он опять узнавал в ней всё, что любил: чистый очерк лица, суживающийся к подбородку, изменчивую игру зелёных, карих, жёлтых восхитительных глаз под бархатными бровями, лёгкую длинную поступь, жадность, с которой она закурила в такси, внимание, с которым вдруг посмотрела — не ослепнув, значит, от волнения встречи, как ослепла бы всякая — на обоими замеченный гротеск: невозмутимый мотоциклист провёз в прицепной каретке бюст Вагнера; и уже, когда приблизились к дому, прошлый свет догнал настоящее, пропитал его до насыщения, и всё стало таким, каким бывало в этом же Берлине три года назад, как бывало когда-то в России, как бывало и будет всегда.

Владимир Владимирович Набоков Дар, гл. 2 (1937)